
- Пошел ты к черту! - с глухой яростью сказал он. - Все равно сдохнет в дороге. А тут жрать нечего...
Женщина удивилась:
- Глядите на него! Жрать ему нечего... Да на тебе пахать можно, боров ты этакий!
Мальчишка, такой же толстоморденький, как и отец, сунул ему в руку нож. Длинное лезвие слабо блеснуло в полумгле.
- Отпустите овцу, - повторил я и положил руку на кобуру пистолета.
Мужчина бросил овцу на землю. Она ткнулась узенькой мордой в осколок кирпича, вскочила и тихо потрусила со двора.
- Ну, легче стало, победитель? - с кривой ухмылкой спросил меня мужчина и похлопал лезвием ножа о мясистую свою ладонь. И мне подумалось, что он в эту минуту с наслаждением всадил бы этот нож в меня. Я заметил, что глаз у него не было: вместо них на меня смотрели две глубокие черные дыры...
Тревога окончилась. За углом дымилось взорванное здание, рядом с ним горело второе, подожженное зажигательными бомбами. Доносились всплески колоколов пожарных машин. Пламя то никло, то опять оживало и набиралось сил. Скот, сопровождаемый женщинами и подростками, покорно и устало брел по улице, заворачивая за угол, на Ульяновскую, гурт за гуртом.
На Таганской площади, темной и глухой, стояла сутолока. Как бы на ощупь прокрадывались трамваи с мертвыми окнами. Громыхая по булыжнику, неслись будто наугад грузовики с бойцами в кузовах, тащили за собой орудия. В полумгле безмолвными тенями двигались люди. Горячее дыхание близких боев чувствовалось здесь, на этом знакомом и бойком месте, еще резче и горше. Красноватые отблески пожаров усиливали тревогу.
Пожилой человек, стоявший у темной витрины магазина, произнес дребезжащим голосом, со всхлипом:
- Стронулась Россия...
В эти смертельные и тяжелые дни с особенной силой прозвучало слово "Россия". В каком благодатном и живительном источнике родилось оно, пленительное, звонкое и прекрасное - Россия! Оно вобрало в себя торжества и годины бедствий.
