
Конечно, узнали друзья-приятели: да вы что! из-за чего! с ума сошли!.. Нужно помириться!
Винокуров ни в какую: не хочу, чтобы меня учили.
Я же сказал Трифонову: я не против, но учти – края разорванной живой ткани отмирают очень быстро, и восстановление вскоре будет уже невозможно.
Юра звонит: – Ты не будешь завтра в Клубе? – Собираюсь. – Очень хорошо. Мы будем там обедать: Женька, Левка Гинзбург и я. Приходи, мы вас помирим…
Захожу в Дубовый зал, они сидят за первым же столом по левую руку. Я говорю: – Привет молодежи.
Винокуров как заорет: – Какая я молодежь! Не хочу, чтобы так со мной разговаривали!
Схватил свою дерматиновую папку, в которой таскал обычно яблоки и морковку – от потолстения и поволокся к кому-то за другой стол.
Они ему: – Женя, Женя! – обескураженные столь быстрой своей неудачей.
Тогда я говорю: – По-моему, Винокуров робко прячет тело жирное в утесах.
Юрка захихикал, а Гинзбург умоляюще зашептал: – Только никому это не читай, а то ему передадут, и тогда все…
А я продолжаю: – Только гордый К. Ваншенкин реет смело и свободно…
Самое удивительное, что мы – единственные! – помирились. Года через два или три. Как это случилось – совершенно не помню. Но опять общались, перезванивались – вплоть до его конца. И ткань срослась, хотя, может быть, и не так, как прежде.
* * *
В первые послевоенные годы писательский Клуб регулярно бывал переполнен. Правда, он был невелик, – нового здания не существовало, только олсуфьевский особняк. Однако причина крылась в другом.
На любое заседание или обсуждение приходили почти все – на всякий случай. В определенной степени срабатывал инстинкт самосохранения: покритиковать или обругать присутствующего всегда сложней. Многие этим и руководствовались: посидят, послушают, удостоверятся, что все с ними в порядке, и уходят. Сами не выступают. К таким относился и поэт Федор Б., мрачноватый, молчаливый человек. Впрочем, на собрании секции поэтов, посвященном борьбе с космополитизмом, он сказал Маргарите Алигер: – Не забывайте, чей хлеб вы едите.
