
Босой, в подштанниках и рубахе, я на холодном апрельском ветру больше всего страдал от того, что не поспевал за товарищами. Для первой прогулки босиком — неподходящая обстановка. С вокзала в тюрьму я еще кое-как добрался в чулках. Теперь же я то и дело попадал голой непривычной ногой то на камень, то еще хуже — в лужу.
Ехали мы не день, не два, а целых 12. Народу было много, так что мы согревали друг друга. Но от меня, как от больного, естественно, сторонились. Я лежал один и то мерз немилосердно, то весь горел, мучаясь палящей жаждой.
Мы явно мешали жить сопровождающему нас унтеру — простому, инертному крестьянскому парню. Чтоб вознаградить себя за беспокойство, он не кормил нас, присваивая себе те жалкие гроши, которые отпускались, вероятно, на нашу кормежку. А, может быть, я и клевещу на пана Владека?
Во всяком случае, 7—8 дней мы оставались абсолютно без всякой пищи. В интервалах между приступами возвратного тифа, жестоко трепавшего меня в течение всей поездки, я испытывал очень странное ощущение. После 2—3 дней голодовки есть уже не хотелось. Чувство большой слабости соединялось с приподнятостью духа и легкой, приятной мечтательностью.
Многих мы не досчитались за нашу поездку, и за многих, вероятно, продолжал наш «старший» благодушно выписывать не существовавшие путевые расходы...
Нельзя сказать впрочем, чтобы наша поездка совсем была однообразна. Помню, как на больших станциях к нашему вагону подходили господа с палками, «дамы из общества». Наиболее «подходящих» пленных вытаскивали из вагона, били и царапали. Особенным успехом пользовались евреи и один китаец. С тошнотой вспоминаю, как эти звери подступали ко мне. Начинался неизменный диалог.
