
Конечно, он знал – хотя об этом и не говорил, – что французские власти внимательнее, доверчивее к нему относятся, больше с ним считаются, чем с любым из возможных его заместителей, и потому ежедневно ходил в «присутствие», принимал посетителей, выслушивал просьбы и жалобы, хлопотал, направлял, давал советы и указания. Притом, по свидетельству сотрудников, неизменно бывал оживлен и весел, шутил, смеялся, что-нибудь рассказывал, держался в беседе с какой-нибудь юной машинисткой или со сторожем так же просто, с той же естественной непринужденностью, с какой когда-то разговаривал с министрами. Другой в его положении, вероятно, давал бы иногда понять, что после Таврического дворца или хотя бы даже кабинета в посольстве на рю де Гренелль ему как-то не по себе в тесной комнатке за шатким и маленьким письменным столом, заваленным бумагами. К Маклакову входили без всякого доклада, он сам то и дело выходил в «общую» комнату для какой-нибудь справки. Но ничуть все это его не смущало и не тяготило, а именно потому, что это его не тяготило, ни в малейшей степени не казалось ему неуместным, ореол большого человека в этой обстановке был и круг него яснее, чем, пожалуй, когда-либо прежде.
Тяжелым ударом была для Маклакова кончина его сестры Марии Алексеевны, вернейшего долголетнего его друга, его «заботливой няньки», как выразилась А. В. Тыркова. Она отдала ему всю себя, и со смертью ее он не мог свыкнуться. В одной из русских газет была помещена прочувственная статья ее памяти, Василий Алексеевич, как рассказывал мне его племянник Ю. Н. Маклаков, статью прочел, остался ею очень доволен и с газетой в руках отправился в комнату покойницы. «Маруся, смотри, что о тебе пишут!» — громко сказал он на пороге и только в этот момент отдал себе отчет, что «Маруси» на свете больше нет и что читал он некролог. Смерть Марии Алексеевны выбила его из колеи, впервые в жизни заставила его растеряться. Вероятно, с этих дней он больше, чем прежде, начал думать и о своем конце.