
Да и где взять ткацкий станок на Манхэттене? Она не знала. За помощью пошла к соседу, который в океане чужого и враждебного мира был родным существом. Он разговаривал на понятном языке, кудри цвета поседевшей ночи прикрывал черной ермолкой из вытертого бархата, чтил субботы, а в пятничные вечера его одинокая тень раскачивалась на стене в такт пламени свечей, воткнутых в шестираменный подсвечник.
Печальный пророк наших каменных трущоб, окутанный дымом кипящих клеев и грунтовок, бродящий в облаках золотистых стружек, которые текли из-под рубанка.
Родной, потому что похожий на портных, сапожников, скорняков, которые сидели на рыночной площади родимого села, в войну стертого с лица земли.
Столяр.
Он остругал и просверлил деревянные рейки, сделал самый простенький ткацкий станок: раму. Мать знала такую раму с детства. В ее родных местах она была единственной игрушкой девочек, кроме собственноручно сшитой из тряпок куклы. Непреднамеренная дидактика: учить будущих ткачих.
– Да куда тебе платить, нечем же, – буркнул столяр, когда мать развязывала узелок с медяками. – Вот соткешь мне половик, у нас тоже такие делали.
Он был откуда-то из-под Гродно, приехал в Нью-Йорк после первой мировой войны, Тут провел всю жизнь. Похоронил жену. Вырастил единственного сына.
Моя мать нанизывала основу из толстых джутовых нитей (она выпрашивала в порту остатки старых канатов) и ночами плела тряпочные половики. Словно заклятье заставляло ее сидеть ночами над убогим станочком.
Так она защищалась. Иллюзия привычной и понятной жизни, дыхание леса, дикой речки в рамке камыша и дягиля, в объятиях черных ив, а не бетонных коллекторов. Там было другое время, другое пространство, другое солнце.
Выточенным из дерева толстым крючком (в ее краях его звали кулемой) она вязала половички, накидки, тряпичные паласы, обезумевшие от красок. Расцветали и опадали шерстяные цветы, пенились травы, вставали дремучие леса и паслись животные. Как в раю: дикие и домашние вместе.
