
Древними свидетельствами обозначена лишь внешняя канва жизни Евпраксии, сначала перекрещенной "на латинский лад" в Пракседу, а затем нареченной императрицей Адельгейдой. О том, что стояло за этими превращениями, "не будет... ничего ни в летописях, ни в хрониках, лишь намеки да невыразительные поминанья". Мало того: о долгих годах, охватывающих судьбу героини романа, летописцу зачастую вообще нечего было сказать. "И никаких происшествий. Ничего. Пустые годы... Реки выходили из берегов, солнце нещадно палило, голод стоял на земле, мор налетал, мерли люди, горели села и города, плакали матери над сыновьями - для летописца то были пустые годы, раз не задевало эдакое ни князей с епископами, ни бояр с воеводами". Но в истории не существует пустых лет, и только при крайнем отвлечении от жизненных драм бывает нечего сказать о стремительно бегущем времени. Годы, которые приближенный к князю летописец не удостоил своим вниманием, для героини романа были исполнены "нечеловеческих страданий", стоически перенесенными на чужбине. "Не заметила душевного опустошения, Генриховой преждевременной старости, не подумала, что по самую шею входит в мертвые воды высоких забот государственных, где на чувства людские не остается ни места, ни времени, ни сил". И если ее чувство к императору Генриху выгорело дотла, не разгоревшись, умерло, не родившись, то в этом, убеждает писатель логикой повествования, нет никакой вины Евпраксии-Пракседы-Адельгейды. Вся она - немой крик боли и укора тем, кто, живя рядом не видел ее "безнадежного одиночества", отчаяния и ужаса, кому всегда было не до нее. Ведь даже побег из заточения подстроен не ради самой Евпраксии, а потому, что ее покупали "ценой фальшивой свободы, чтобы потом опозорить, ее позором добить императора перед глазами всей Европы".
