
В "Слепящей тьме", вобравшей главные кёстлеровские разочарования и прозрения, особенно отчетливо слышен "звон путеводной ноты" (если воспользоваться выражением В. Набокова). Сцена ареста, с которой начинается роман, словно бы перекидывает мостик от гитлеровской тюрьмы к сталинской, от одного тоталитарного режима к другому. В то время как чекисты ломятся в московскую квартиру Рубашова, ему снится его последний арест в Германии, и спросонья он не может сообразить, кто Усач или Усатик - на этот раз добрался до него. Так в мутной невнятице кошмара приоткрывается истина, которую Кёстлер еще не решался выговорить, о "глубинном подобии двух диктатур". От полубредовой ночной сцены ареста потянется прерывистым пунктиром намеков и ассоциаций эта невысказанная мысль-вопрос, чтобы под занавес вспыхнуть еще раз в затухающем сознании героя, настичь вместе с пулей - как последний и окончательный ответ. Кёстлер предпослал "Слепящей тьме" два эпиграфа - из Макиавелли и Достоевского, сразу же обозначив полюсы конфликтного напряжения: политика против нравственности. Но если сентенция Макиавелли ("Диктатор, не убивший Брута, и учредитель республики, не убивший сыновей Брута, обречены править временно") впрямую связана с темой и сюжетом, то слова Mapмеладова: "...ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели", - в контекст романа не вписываются. Ссылка на Достоевского - своего рода пароль, символ веры - потребовалась здесь еще и для того, чтобы заявить об авторском отношении к герою. Можно сказать, роман Кёстлера и был тем местом, где Рубашова выслушали и пожалели. Хотя судит его автор со всей строгостью, твердо и неуклонно ведя к осознанию вины. Речь идет, конечно, не о том признании, которого добиваются и в конце концов добьются от него следователи. Для Кёстлера Рубашов не только жертва, но в какой-то мере - в этом трагическая ирония истории - и соучастник "могильщика революции", по приказу которого будет расстрелян.