
Франсуазу привели. Это было хрупкое дитя, беспокойное, легкоранимое, чересчур умное для своих лет. Мать сама зашла забрать ее. Атмосфера моего дома, где в каждой комнате перед траурным портретом склоняли свои белые венчики цветы, должно быть, показалась ей тяжкой. (Арнольд Беннетт, посетивший меня приблизительно в ту же пору, записал потом в дневнике, что в моем доме на всем лежал гнетуще-таинственный отпечаток.) Мы опять говорили о поэтах и композиторах. На следующий день я послал ей в подарок «Этрусскую вазу» Мериме и «Интермеццо» Гейне. Она была удивлена, так как ожидала получить цветы. Но я оставался все тем же восемнадцатилетним упрямцем, который развлекал девушек комментариями к «Tractatus politicus». [...]
Валькирия
[...]
Я работал одновременно над двумя книгами. Одной из них был роман о жизни промышленника, «Бернар Кене», где я развернул сюжет моей старой новеллы, озаглавленной «Подъем и спад». Подобно Веронезе, дважды изображавшему себя на некоторых своих полотнах, я в романе раздвоился: я был и Бернаром, и Антуаном Кене. Бернар — это тот, кем бы я стал, если бы пошел по пути, намеченному в «Диалогах об управлении», Антуан — кем мог бы быть, останься в живых Жанина. «Бернар Кене» не был в полном смысле слова «романом», это была искренняя и, смею надеяться, правдоподобная картина мало кому знакомого мира. Другой книгой, гораздо более важной для меня, была «Жизнь Дизраэли».
