Он был также предельно серьезным, когда речь заходила о принципах, и в том же Серпухове я увидел другого Аркадия — он говорил о фантастике, потом о жизни, об окружавшей нас мерзости (впрочем, не называя ее прямо), и я впервые понял тогда, как огромна его популярность и как велико уважение к нему его читателя. В зале научного городка собралось несколько сот эмэнэсов, и чувствовалось, что они ждут от этого большого, спокойного, почитаемого ими человека какого-то урока жизни, истолкования ее, писательского откровения. По-моему, я даже отказался выступать после него — это было невозможно, никого не интересовал «пристегнутый» к Стругацкому «критик», у них шел разговор с ним, со «своим» автором. Он, действительно, был их автором, и я видел, как он внимательно слушал их слова, загорался в ответ на их вопросы и реплики, наклонялся к залу, словно сливаясь с ним, и все впитывал и впитывал в себя энергию этих людей, их юмор и вопросы, их доверие и веру в него, их мысли и профессиональный жаргон их шуток. То была творческая работа прямо на людях: писатель вбирал в себя социальный и профессиональный фольклор своего класса.

То было время напряженных нравственных и социальных поисков, и «наша группа» сложилась именно вокруг убеждения, что фантастика в этих поисках может сыграть едва ли не ведущую литературную роль. Аркадий в эти теоретические рассуждения Громовой и Файнблюма вдаваться не любил, отшучивался, что балдеет от них больше, чем от коньяка, и вообще — его дело писать, «интеллектуал» у него «Борька»; но позже, когда они несколько раз выступили в печати с «теоретическими» статьями, я опознал в некоторых пассажах его собственные размышления. Неутомимая Громова затевала тогда бесконечные прожекты, вроде общего сборника с учеными; имя Стругацкого, да и уважительное тогда отношение научной среды к



3 из 5