
Многие годы я зарабатывал на хлеб трудом, далеким от профессии, и писательство объявилось и утвердилось, как отдых, как способ душевного выживания в ситуациях, способных пожирать душевный оптимизм, данный всякому человеку от рождения.
Хорошо писалось в камере, когда было можно, в кочегарках под рев моторов, в таежном зимовье под стук дождя по рубероидной крыше. И когда в конце восьмидесятых личные обстоятельства изменились к лучшему, решил, что все... Нет мотивации, нет действия. Скоро, однако, выяснилось, что не так... Что — привычка. Что не писать невозможно. И когда уже к пятидесяти годам получил, наконец, читателя, когда узнал, что кому-то нравится то, что делаю, тогда только началась осторожная переоценка того, что считал всего лишь случайным увлечением. К сожалению, поздно. Потому так и не дорос до солидного многопланового жанра — романа, каковой всегда почитал высшим продуктом (если так можно сказать) литературного труда.
Но как раз благодаря "писательству" я и стал сотрудником литературного журнала. Бесконечно благодарен Владимиру Крупину, предложившему мне эту работу именно в тот момент, когда я с удручающей ясностью осознал, что в идущей вразнос смуте мне места нет...
Еще в восемьдесят четвертом году, в лагере особого режима, вдруг, без всякой видимой причины возник у меня острейший и даже какой-то нервный интерес к событиям начала семнадцатого века. В Москве жена, обложившись книгами, переписывала по моей просьбе источники, документы времен русской Смуты. Еженедельно я получал по два-три толстущих письма и буквально заглатывал их содержание. Первую главу будущей повести о Марине Мнишек удалось отправить письмом. Но тогда дальше первой главы дело не пошло. Через шесть лет, однажды достав и перечитав ее, я вдруг сел за пишущую машинку. Новая русская смута была уже в полном разгаре, и было едва ли обоснованное ощущение, что я все о ней знаю. Кроме сроков. Кроме результата.
