Тысячи запоротых крепостных крестьян и солдат, каторжные остроги Сибири, в которых томились ссыльные декабристы, Пушкин и Лермонтов, затравленные светской чернью, Чаадаев, объявленный сумасшедшим, замученный солдатчиной и умерший на больничной койке Полежаев — таков страшный мартиролог царизма. Невиданную власть получило III Отделение «собственной его императорского величества канцелярии», а шеф жандармов сделался «руководителем» просвещения и литературы. Обнаглела грязная и бездарная нечисть булгариных и сенковских, травивших по его указке всякое проявление независимой мысли. Крепостники-помещики и именитое купечество, напуганные самой возможностью революционных потрясений, выступали совместно с самодержавием в защиту незыблемости крепостного строя. Под знаком охранительной формулы — «православие, самодержавие и народность», — выдвинутой гасителем народного просвещения графом Уваровым, проводилась обработка общественного мнения платными агентами реакции — такими, как Булгарин и Греч, и «идеологами» и защитниками незыблемости монархических начал — вроде Загоскина и Кукольника.

Однако 30-е годы характеризуются не только наступлением правительственной реакции, но и продолжением и дальнейшим усилением борьбы с нею. Творчество Пушкина, деятельность Белинского, молодого Герцена, Огарева, исполненная протеста поэзия Полежаева — все это, хотя и в разной мере, выражало непрекращавшееся сопротивление передовых кругов свинцовому гнету самодержавно-крепостнического режима. Герцен, с горечью писавший о том, что «при взгляде на официальную Россию душу охватывало только отчаяние», противопоставлял ей другую Россию — Россию демократическую, тогда еще только подымавшуюся, собиравшуюся с силами. Под покровом «фасадной империи» совершалась «великая работа», как говорит Герцен о двадцатипятилетии, последовавшем за 1825 годом, — «работа глухая, безмолвная, но деятельная и непрерывная: всюду росло недовольство, революционные идеи за эти двадцать пять лет распространились шире, чем за все предшествовавшее столетие…»



34 из 560