
Ефремов тоже мне как-то сказал без воодушевления то же самое, и, вернувшись домой, я выкинула пьесу в мусоропровод, и там она растворилась, как знаменитое легкое дыхание Бунина в мировом пространстве.
Выкинувши пьесу, я со своим кумиром покончила навсегда, однако жизнь богаче, чем нам кажется. Горюнов-то меня не покинул. Его звонки и посещения якобы просто так, его необъяснимая, преданная, безмолвная любовь к Ефремову заставляли меня думать и думать над тем, что имел в виду Олег Николаевич, вяло произнеся слово «прием». Я с ним мысленно разговаривала, ходила на его спектакли, даже написала ему несколько неотправленных писем – все почему: в тот момент все мои думы были о будущем Театре. Меня не устраивал театр существующий – ни Таганка со своими инсценировками разрешенных романов, ни МХАТ с его неореализмом в виде то ли горящей домны (аплодисменты), то ли горящей конфорки нормальной газовой плиты, ни «Современник», пир духа для одинокой младшей научной сотрудницы.
Но, несмотря на разницу в наших взглядах, я обожала Олега Николаевича, он в те годы был кто? «Deus ex machina». Бог, короче говоря. По-нынешнему «авторитет». Я была свидетелем, как он давал работу опальным режиссерам – Толе Васильеву, Додину, Виктюку, как заботился о жилье для таких, как они, как спасал гениальных мальчишек от Афгана; к нему шли вдовы, нуждающиеся – в том числе и нуждающиеся в квартирах, а затем дачах и машинах бедные таланты… Он спускался с облаков, с высей, в люди, в грязь, бездомность и войну, и кого-то вздымал вместе с собой на театральной люльке вверх, к огням рампы: смотри, все хорошо! Люди такого рода (как мой учитель Арбузов, например) обожают счастливый конец.
Но в то же самое время, когда я его спросила, какой свой спектакль он хочет, чтобы я посмотрела,- Ефремов вдруг задушевно ответил:
– Ну, «Заседание парткома», что ли.
А мне они были странно чужие, все его тельмановские бунтари-парторги,
