
Митрофану дали другую кобылу отвезти молоко, конечно, самую старую и почти полностью слепую. Ехал Митрофан на этом одре по улице и, несмотря на свой преклонный возраст, на давнюю привычку сносить любые обиды и унижения, чувствовал себя далеко не лучшим образом. Кобыла едва переставляла ноги. Летом ее часто запрягали в молотилку или в силосорезку, и, поскольку один глаз еще кое-как светил ей, она часами ходила по кругу, в полной, должно быть, уверенности, что идет прямо. Сейчас ее тоже тянуло на круг, и Митрофану все время надо было одну вожжу держать внатяг, а второй подшевеливать.
Ехал старик, и горестные мысли теснились у него в голове. Был и он, известное дело, когда-то молодым, да к тому же - единственным сыном у отца. В какие-нибудь восемнадцать лет у него уже были собственные сапоги, и даже шагреневой кожи. Это в то время, когда многие сельчане не нашивали кожаной обувки и во все двадцать. Девчата заглядывались на него, ибо не было на деревне второго такого жениха. Бывало, на зимние вечеринки хлопцы вырядятся во все самое лучшее, а Митрофан приходил на вечеринку в лаптях, садился где-нибудь на виду и выставлял напоказ ноги. Не из скромности, конечно, а чтобы подчеркнуть свое превосходство. "Вы тут лезете из кожи, стараетесь быть заметными, а меня и так узнают, потому как всем известно, что у меня есть и сапоги, и галифе на подтяжках".
Иной раз Митрофан и польку отплясывал в лаптях.
На империалистическую войну его не взяли как единственного сына у родителей, а на гражданскую пошел сам, хотя жил уже, отделившись от отца. Вернулся с войны с двумя ранениями в ноги, застал дома уже подраставшего сынка Михаську. Малыш гладил красную звезду на отцовской буденовке и радостно смеялся. Похоже, он сперва отдал должное звезде, а уж потом стал привыкать и к отцу.
