
Фадейцев вспомнил — когда сказали «расстрелять» — он надел шапку. Она мала, чужая, прокисшая какая-то…
— Семен Бакушев.
Высокий провел по его волосам, с удивлением поглядел на глубокий шрам подле виска.
— Бакушев? Врешь!
Он неловко, словно в воде, мотнул головой.
— Ясно… да… Не помню Бакушева. В Орле был?
— Никак нет.
— Князей Чугреевых знаешь?
«Ты…» — с какой-то тоскливой радостью подумал Фадейцев. Посылая его в уезд, председатель губисполкома дал ему для сличения фотографическую карточку руководителя зеленых, генерала Чугреева. Там он был моложе, полнее. Брови слегка углом. Фотография эта лежала в чемодане, в подполье. Фадейцев припомнил, как мужики делают размашистые жесты. Он выпятил грудь и поднял высоко локти.
— Чугреевы? Господи! Да у нас вся волость…
— Врешь… все врешь, сволочь.
Солдат в алых наплечниках лепил на стол свечу.
— Пошел к черту!
Генерал и князь Чугреев, ловить которого комиссар Фадейцев мчался в каличинские болота, сидел перед ним, быстро пощипывая грязную кожу на подбородке. Была какая-то смесь щегольства и убожества в нем самом и в его подчиненных. Полушубок он расстегнул: зеленый мундир его был шит золотом (хотя оно и пообтерлось), а брюки были грубого солдатского хаки. Грязь стекала с его хромовых высоких сапог.
— В германскую войну в каком полку?
Фадейцев назвал полк.
— Не помню. В каком чине?
— Рядовой.
— Э…
Из сеней тоскливо, после продолжительного топтания:
— Прикажете вывести?
— Обожди. Хозяин, дай молока!
Обливая бороду молоком, он долго и торопливо пил. Щелкнули на улице выстрелы. Чугреев отставил кринку. Сизые мухи (такие липкие бывают весенними вечерами почки осин) уселись по краю.
Он грузно опустил руки на стол.
— Несомненно, где-то я видел тебя и в чем-то важном… этаком важном… для меня…
