
Туровцев жадно тянулся к людям, ему хотелось дружить и выручать, поверять и хранить секреты, обсуждать мировые проблемы и «травить» в кают-компании. Флотская среда приняла его суховато. Митя был озадачен - он привык быть любимцем. Насмешки он выносил с трудом, а от грубости цепенел и терялся - это могло выглядеть трусостью, хотя боялся он не грубиянов, а самого себя, всякое хамство вызывало у него прилив слепой ярости. Еще в Кронштадте у него произошла пустяковая стычка с механиком плавбазы Бегуном. За вечерним чаем в каюте-компании обсуждался «Большой вальс», и Бегун молол страшный вздор: дескать, картина немецкая, ставил ее немец, играют в ней немцы и сам Штраус тоже поганая немчура. Митя в безупречной, ну, может быть, слегка иронической форме дал справку, что картина американская, поставлена французом, а Штраус - видный австрийский композитор. На это Бегун огрызнулся так злобно и пренебрежительно, что Митя онемел и, молча допив свой стакан, вышел из кают-компании с ощущением, что на этом корабле его ненавидят и презирают, а сам он жалкая тряпка, щенок, который не умеет себя как следует поставить. На другой день после столкновения Бегун держал себя как ни в чем не бывало, но для Мити эта пустяковая история осталась незаживающей раной, которую он постоянно бередил, то попрекая себя за то, что не сумел достойно ответить обидчику, то пытаясь понять причину внезапного озлобления Бегуна, и был бы очень удивлен, если б ему сказали, что сорокалетний, рано облысевший, вечно торчащий в машинном отделении старший лейтенант гораздо чувствительнее к изящной иронии, чем к непечатному слову.
