Она долго спорила с Богом, вернее не спорила, а, взывала, молила, требовала, негодовала, отрекалась, возвращала входные билеты, – и все было гласом в пустыне. Она устала, и выдохлась, потому что нельзя все время вести монолог. Слишком долго Бог не отвечал. И она уже стала забывать, с чего начала, что спрашивала, и Леонид Андреев, последний спорщик просто-напросто громыхал и ухал, совершенно невпопад, скорее из молодецки-спортивных, чем по внутренней необходимости. Другие (не все, – но почти все) скатились вниз как на салазках. Они принялись описывать и рассказывать, – как человек пьет чай, как бежит собачка по саду, как «Николай Феоктистович запахнув байковый халат, вышел на крыльцо, и, взглянув на копошившихся у корыта поросят, с наслаждением причмокнул губами:

-Фу-ты, ну-ты…» .

Или как комбриг Иванов послужил революции – все равно. В свое оправдание они утверждают, что иначе нельзя: внутреннее через внешнее (мимоходом: по смыслу надо бы «внутреннее-де», иначе не совсем точно; но лучше исказить смысл, чем написать «де»). Хорошо если «через». Но большей частью ничего не сквозит, и Николай Феоктистович чмокает себе на здоровье губами, на чем дело и кончается. Сквозить может в одной, долго сверленной, упорно буравленной точке: внезапно вспыхиваете свет. Но когда на десятиметровой толще быта литература растекается по поверхности тонким масляным слоем, локутинской лакированной картинкой, – ничего не сквозит. Второй, после-героический период русской литературы требуете меньше пафоса, чем было прежде, но не меньшего вслушивания, не меньшего всматривания: разрядилось звучание, и душа человека не вся собрана в одном взлете, но по существу только она одна есть предмет, тема и смысл (не психология, конечно, «fur sieh», а то, что прикрывается иногда во внутреннем опыте; как дом с телефоном или TSF, даже еще молчащим, живее другого дома, – в возможности, – так и литература, если в ней может послышаться нежданный, невидимый отзвук).



9 из 67