
Какое сиротливое запустение открылось нашему взгляду!
Мне и прежде доводилось видеть брошенное жилье, чаще всего отработавшиеся поселки лесозаготовителей, геологов или приискателей. Какой разгром они учиняли перед тем, как уйти навсегда из согревшего их приюта. Как будто по заданию окна во всех домах побиты, печи разворочены, на стенах прощальная матерщина, чаще всего в стишках, дворы и улицы завалены стольким хламьем, железом и всякой рухлядью, ровно люди, покидавшие селенье, где они тоже любили, страдали, растили детей, вдруг вывернули наиэнаку все свое дрянное, тухлое нутро, в котором ничего другого и нету - ни сердца, ни кишок, никакой живой плоти, никаких таких органов, которыми любят, чувствуют и страдают.
Временные жители временного жилья, временных работ, временных любовных связей, временных обязанностей, они иначе и не могут себя вести на земле. Они, как сказал один столичный поэт, любящий красивую фразу, красивых девочек, еду и ничего больше: "дети неба, случайно задержавшиеся тут".
Вот жители сельца Осередышек "детьми неба" не были и случайно тут не задерживались. Они землею были рождены, на земле жили, землею кормились, землю любили, а теперь вот покинули ее, но не с улюлюканьем и матерщиной, а с тоскою и болью в сердце.
Сколько веков простоял этот Осередышек на русском холме, средь русских полей и лесов, глядючи на все стороны света? Век? Два? Пять? Этого никто не ведает и никто уж ведать не будет. На окраине села, возле упавших ворот поскотины, приколоченная к столбу одним гвоздем брякает железка, простреленная дробью, и на ней мутно, сквозь ржавчину проступают буквы "едышек", изначальное название села уже смыто, изоржавлено, - вот все, что осталось на воротах, а по-за столбиком, за упавшей поскотиной, смертно утихли старые черные дома и бани на огородах, сплошь уже почти завалившиеся. Так уж и быть должно - сырые бани преют скорее, чем избы.
