
Или даже так: «Расстреливают палачи / Невинных в мировой ночи — / Не обращай вниманья! / Гляди в холодное ничто, / В сияньи постигая то, / Что выше пониманья».
«Я, в сущности, прост, как овца», — говорил о себе Георгий Иванов. Но «овца» заблудшая — в ту область, где, «говоря о рае, дышат адом». Если что свое и приобрел поэт в литературной жизни, так это «волчью шкуру». Одну «волчью шкуру» мстительного завистника современники, за редким исключением, и примечали. Сочинявшиеся в Париже 1920-х годов полуфантастические «Петербургские зимы» вкупе с «Китайскими тенями» были прочитаны как пасквиль. Из чего следует одно малоприятное для жизни как таковой заключение: художественный вымысел бывает достовернее и правдивее реальности.
С какой стати Георгий Иванов перманентно уродовал портреты литературных величин в его время несомненных — Брюсова, Бальмонта, Северянина, Ходасевича, Адамовича, — поэт нигде не объяснил. Что он им и что они ему? Сообразуясь с Шекспиром, все-таки полагаем: во всяком безумии есть своя логика. Если попытаться собрать «развеянные звенья причинности» в данном случае, то красная нить из запутанного клубка вытянется: все здесь помянутые лица расписаны бритвой за попрание поэтического идеала, каким его взлелеял Георгий Иванов. Брюсову отмщено за низведение «магии» до «жонглерства», Бальмонту — за шарлатанскую велеречивость, Северянину — за опошление лирической темы, Ходасевичу — за то, что «умен до известной высоты, и очень умен, но зато выше этой высоты <…> ничего не понимает», Адамовичу — за то, что зарыл свой поэтический дар в «литературу»…
В стихах Георгия Иванова эмигрантского периода с этими поэтами (преимущественно с Блоком и Мандельштамом) ведется подтекстовый диалог — более интенсивный, чем с друзьями по «парижской ноте». Суть его не в споре, а в уяснении той роли, которая оставлена художнику в современной жизни.
