
Кольцов часто вскрикивал, звал Дуняшу, грозил кому-то, кого-то проклинал и, обессиленный, снова падал на постель, ударяясь головой о спинку кровати.
Немец-лекарь приходил каждый день, поджимая губы, ставил пиявок, прописывал разные декохты, однако ничто не помогало. Наконец лекарь сказал:
– Медицина умывает руки. Есть одна надежда: господин бог и натура.
Натура оказалась крепкой, и вот на шестнадцатые сутки Кольцов открыл глаза, увидел свечку, Прасковью Ивановну, дремавшую возле, и еле слышно произнес:
– Маменька…
– Спи, спи, милушка, – наклонилась мать, думая, что Кольцов бредит.
– Маменька… – с усилием повторил Кольцов. – Куда… продали-то?
– Молчи, молчи, – зашептала Прасковья Ивановна, обернулась на иконы. – Царица небесная, матушка, заступница наша, не оставь нас щедротами своими!.. Шутка ль сказать, Алешенька, две недели лежал ты без памяти!
2
Только в начале июля, бледный и исхудалый, Кольцов первый раз вышел из дому. Привалившись спиною к перилам крыльца, он зажмурился и молча сидел на солнцепеке. В закрытых глазах по красному полю плавали белые шары.
Он понял, что жизнь вернулась к нему. Это его не обрадовало, но и не огорчило.
Так было первые дни после выздоровления. Однако, чем крепче делались руки и ноги, чем яснее становилось в голове, тем чаще одна и та же мысль не давала ему покоя. Когда наконец он стал свободно ходить по двору и даже по улице и отец, за все время не промолвивший с ним ни слова, уже подумывал отправить его, если уж не с гуртом, так на хутора, где у Кольцовых были посеяны хлеба, мысль приняла отчетливую форму и стала бесповоротным, твердым решением.
Он надел чистый кафтан, повязал пестрый шейный платок и отправился к Кашкину.
