Покупатель что-то невнятно бурчал, видимо, сомневался. Затем оба ушли в дом, все затихло. Иван Савич притулился в темном уголку пустого, но все еще пахнущего сухой полынью сеновала, закрыл глаза и как бы заснул, впал в беспамятство. Это и прежде не раз случалось, когда перешагивал в мыслях странную таинственную черту, за которой словно бы начиналась другая, пока никому не известная жизнь – его любовь, его страданье, его религия – поэтические видения, поэзия…

Не волшебство ли? Ведь только что был грязный двор, скучные мокрые небеса, корова ревела, батенька кривлялся перед покупателем – и вдруг… море лазурное плещет, гордо плывут корабли, дивная песня трепещет и замирает вдали… Сказочная, неведомая страна, где вечно голубой небосвод, музыка, поклонение красоте, солнечные блики на золотисто-розовом мраморе дворцовых колонн…

Заскрипела дверь, звякнуло ведро. Охая, бормоча, маменька поплелась доить корову. «Стой, милушка, стой! – приговаривала испуганно. – Ведь и прилегла-то, кажись, на минуточку…» Уютно, мирно звенела о ведро молочная струя, жевала корова, маменька приговаривала, охала.

И опять дверь скрипела, батенька гнусавил: «Хоть завтра, сударик, бери, сказал ведь – не раостанисси!»

Калитка рычала, хлюпала под ногами грязь

И длинная волна набегала снова, и снова оказался Иван Савич за чертой; и снова призрачные виденья и звуки окружили его, ласкали, дразнили, мучали. Возносили за облака и кидали вниз, на грешную землю… Наконец в стройный небесный хор ворвался со двора дребезжащий голос маменьки:

– Ваню-у! Ваню-у-у! Ужинать иди!

– Слышь, Иван Савич! – рявкнул отец. – Будя хорониться-то! Слазь! Ить я видал, как ты давеча на сенник стреканул…

Батенька, как всегда, был изрядно навеселе, но благодушен, посмеивался в бороду, шутил. Потешался над простотой своего случайного знакомца: за четвертной билет всучил недотепе старую таратайку, дрянь, рухлядь, которая, сказать по правде, и синенькой-то не стоит.



10 из 356