
Пьяный родитель. Завидев сына, он кричит:
– А-а! Иван Савичу почет и уважение! Мать! Подай-кась стаканчик…
– Увольте, батенька..
– Че-е-во-о?! Ах ты, распросукин ты сын! Не моги отцу поперек иттить! А то и верно… не пей. И кто ее только, сволочь, придумал, бесиво… Ну, тогда бороться давай!
С размаху, сильно, так, что звенела посуда, опускал на столешницу локоть, торчком ставил кисть руки, шевеля толстыми, узловатыми пальцами, приглашал померяться, чья рука сильней. И приходилось отодвигать тарелку с огурцами, расчищать место на грязной скатерти и, сцепившись с рукой родителя, с отвращением вдыхая сивушную вонь перегара, принимать участие в дурацкой борьбе. Сын был сильнее отца, без особого труда мог бы положить его руку, но из уважения поддавался.
– Так-то, – багровый от напряжения, довольно посмеивался Савва, – еще молода, в Саксонии, брат, не была!
На Митрофаньевской колокольне бухал басовитый колокол к вечерне, за ним – на Ильинской, на Спасской, на Пятницкой – отзывались, дребезжали потоньше. Наступал вечер, родитель уже клокотал храпом, вскрикивал в спаленке; маменька тенью шмыгала туда-сюда, прибирала со стола, шуршала веником. Беспросветный день кончался, наступал такой же беспросветный вечер, дрожал, коптил тщедушный красноватый огонек сальной свечи; серость текущей жизни заменялась чернотой приближающейся ночи, тяжесть и мрак которой было б невозможно перенести, если б не яркое ровное пламя прочитанных давеча строк:
Беда в дом не враз ввалилась, робкой побирушкой прокралась потихоньку. Торговые дела Саввы Евтеича стали шататься; все началось с того, с чего и у других не раз начиналось: лафитничек от тоски, от печали, а там – другой, третий, глядь, и привык, бедняга, пристрастился заглядывать в зеленый штоф.
