
Рыночные нравы, хлынувшие в 30-е годы XIX века в русскую журнальную и газетную жизнь из буржуазной Европы, озадачили и даже испугали Пушкина. Почти за два века до господства телевизионных сериалов, детективов, женских романов и прочего “мыла” он почувствовал тлетворный запах перемен и бросил в лицо этой многоликой бесовщине перчатку:
“Явилась толпа людей тёмных с позорными своими сказаниями, но мы не остановились на бесстыдных записках Генриетты Вильсон, Казановы и Современницы. Мы кинулись на плутовские признания полицейского шпиона и на пояснения оных клеймёного каторжника. Журналы наполнились выписками из Видока. Поэт Гюго не постыдился в нём искать вдохновений для романа, исполненного огня и грязи. Недоставало палача в числе новейших литераторов. Наконец и он явился, и к стыду нашему скажем, что успех его “Записок”, кажется, несомнителен”.
Не в бровь, а в глаз — сказано о нашем сегодняшнем книжном и гламурном рынке. В другой своей записи о зловонном потоке, текущем в Россию с Запада, отчаявшийся Пушкин, сам настрадавшийся от цензуры, поневоле воззвал к ней: “Не должна ли гражданская власть обратить мудрое внимание на соблазн нового рода, совершенно ускользнувший от предусмотрения законодательства”.
Сказано как будто о нашем времени, ежели вспомнить, что Дума российская много лет не может даже сформулировать, что такое порнография, и никакого толкового сопротивления всяческим (позвольте, скажу грубым блатным языком) “отвязанным сукам” оказать не может. А Пушкин — сопротивлялся по-своему, по-пушкински. Он на вызов “цивилизованной черни” ответил “Памятником”:
Я памятник воздвиг себе нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа.
Вознёсся выше он главою непокорной
