Глядя на громадные груды кирпичей, на уродливые обломки стен, пронзённых скрученными, исковерканными железными балками, арматурными прутьями, мама заплакала и запричитала: “Господи! Да тут и за пятьдесят лет не восстановить всё, как было… Что наделали, фашисты окаянные!” В свои 12 лет я был ещё розовым оптимистом и бодро возразил матери: “Не плачь, мама, вот увидишь, за 3-4 пятилетки и следа от немецкой разрухи не останется!” Мы оба ошиблись: не прошло и пяти лет, как город возродился, и я ещё школьником любовался его обновлёнными улицами и размашистыми площадями. Люблю его всю жизнь; из всех городов, где приходилось жить и бывать (включая Москву), Минск — самый-самый близкий сердцу моему город. Самый светлый, самый тёплый, самый родной.

II


Партия велела, отец ответил — есть! Ну а куда иголка, туда и нитка. Месяца три жил он бобылём, ночевал в райкоме, мотался на лошади по району, знакомился с людьми, которых было ужасающе мало, вникал в проблемы, коих становилось всё больше и больше… Наконец, уже зимой, кое-как подремонтировали заброшенный уцелевший еврейский дом в самом центре посёлка, и тогда приехал к нам с мамой в тверскую глубинку, в село Лесное, большой и добрый белорусский дядька со смешной фамилией Мишкарудный, с заданием — доставить секретарскую жёнку с сыном прямо в Толочино. (Потом, через годы, ударное “о” в названии посёлка оторвалось, и стал он Толочин — почти город.)

Всё тогда было впервые: и огнедышащий, полыхающий, словно живой, могучий паровоз; и оглушающе огромная Москва с пронзительно визжащими на поворотах трамваями; и, конечно же, вечерний орудийный салют в честь, помнится, взятия Варшавы.

Ночевали у двоюродной тётки на 1-й Мещанской, в полуподвальной коммунальной комнатушке. Помню: сижу за столом, подняв голову кверху, и смотрю в узкое окошко: а там ноги, ноги, ноги бесчисленных пешеходов. Словно по моей голове шагают…



11 из 302