
Позже я увидел флотскую карточку, где они опять рядом. Валентин такой же большой, прочный и тогда, а Николай — вроде нездешний, будто нарисованный красивый матросик. Короткая безупречная прическа, высокий гладкий лоб, лермонтовские тонкие усики, полосатая тельняшка в треугольном вырезе форменки. Но это — он, дальномерщик эсминца, старшина второй статьи Николай Рубцов.
Учился он курсом младше нас, но встречались мы часто, почти ежедневно — ездили из общаги на лекции по третьему троллейбусному и восемнадцатому автобусному маршрутам, курили в коридоре института или в скверике Дома Герцена, обедали в институтском буфете, улыбчиво прозванном “Былое и думы”.
Николай не старался выделиться среди студентов и ничем особо не отличался, и только при близком и заинтересованном рассмотрении можно было заметить его “лица необщее выраженье”, рассеянный и порой обращенный внутрь, в себя (будто прислушивался), взгляд, блуждающую улыбку, предназначенную всем вообще и никому в отдельности; нельзя было не запомнить также его длинный серый шарф, которым он часто кутал худую шею, певческое своё горло, берег его, будто предчувствовал, что именно на нем сомкнутся холодные руки до смерти любящей его женщины. И еще заметны были мягкая ирония и самоирония его в разговорах, шутках, стихах. Запомнились почему-то простенькие бытовые картинки, непритязательные, доверчивые, как наша жизнь того далекого уже времени.
Вот едем утренним троллейбусом на лекции в институт. Один из наших студентов флиртует с молоденькой москвичкой. Возможно, тоже студенткой: рядом с нашим общежитием находилась общага медицинского института. Рубцов стоял рядом с сиденьями флиртующих и в самый лирический момент объявил на весь троллейбус: “Господи, уже целуются! А ведь у него жена и двое детей”. В троллейбусе, понятно, смеются, а парочка резко размыкается, оглядываясь смущённо и виновато.
