
— Эта бестия мужичью орду с ума сведет, — усмехнулся Иван, помянув диву, раздразнившую мужиков. — Голым пупом уманит в скверну и бездну…
И вдруг Иван вспомнил, что о похожей зазнобе в студенчестве томился и сох, а та плевала на деревню битую с высокой колокольни, возле нее такие орлы да соколы кружили, не чета Ивану, лешаку таежному.
— Могучая дева… — завидливо вздохнул он.
— Толстая, — Павел сморщился, будто хватанул кислой брусницы.
— Во-во, Паша, мужики так и говорят про баб, когда — поцелуй пробой и вали домой… Чтоб не обидно было и блажь прошла. Не толстая, Паша, а дородная.
— А лет через пять так разволочет, что в воротья не пролезет.
— А может, и не разволочет… У русских испокон веку дородные да широкие, как лодья, за красивых почитались. Как хохлы говорят: годна и ко-хать, и рожать, и пахать… Помнишь, в соседях у нас Маруся жила — толстая, как бочка, а мать моя: дескать, Маруся — толстая, красивая. А худых жалела: хворые, бедовые.
— Оно, конечно, лишь собаки бросаются на кости. Хотя кости нынче в моде…
— Европа навязала. Там, Паша, девки выродились…
— Видел, доска и два соска, — сморщился Павел.
— Да и в России черти бардак устроили, вот девки и разделись. Павел согласно покивал головой:
— А белокурая-то телка, может, и красивая, но гулящая-а-а, по глазам видать.
— Молодая, Паша. Поживет, судьбу наживет, слетит шелуха, и пузо прикроет. Мужика бы ей доброго, — с пожилой завистью помянул Иван обильную, что нива житная, нагулянную девью плоть и подумал с обреченным вздохом: "Усердного бы ей пахаря, ежегод бы лелейно удобрял ниву, пахал, засевал, и матерая пошла бы родова от могучей бабени… А так… выбитой до камня, расхожей дорогой и проживет, а на проезжем взвозу и трава не растет. Но, опять же, сколь кобылке не прыгать, а быть в хомуте, суженый и на печи отыщет, и, может, дай-то Бог, войдет в разум, ребятишек наплодит и заживет по-божески, по-русски, в добре и славе".
