
Лицо его делалось ещё более широким и тёплым. Прочная спина сутулилась, он неторопливо перебирал мясистыми пальцами кудрявую бороду, изредка расправляя обильные усы. Он пел её, свою любимую песню, обычно по вечерам, в тихие, закатные, сумеречные часы, когда ещё не зажигали огня, вещи теряли свою резкую очерченность, в углах горбились потёмки и в небе зажигались первые бледные, ещё призрачные и неверные звёзды.
Но в цвете надежды и силы
Угас его царственный сын,
И, долго его поджидая,
Стоит император один.
— Вот, — говаривал он, закончив песню, — жил человек, мир у ног лежал, а помер забытый, отверженный всеми. А от нас и следов-то не останется, И не вспомнит никто…
Этот псаломщик из Озерков душевно скорбел о судьбе Наполеона…
…Отгремели первые грозы, горьким цветом отцвела черёмуха, жужжали ровно и густо по вечерам майские жуки. Мир казался нам необъятным. Мы грезили о небывалом, мы томились счастьем, доверчиво ожидали радушного приёма от жизни. Всё для нас. О, великая наивность юности, дней далёких, угасших, дорогих и неутолимых, как память матери о потерянном первенце своём!..
Недели через две после приезда дяди Сени, вечером в дверь осторожно просунулась голова, в комнату вкатился попик, спросил нерешительно: «Можно?» — и, не дожидаясь ответа, промолвил: «Иди, братец!»
Показался второй посетитель.
— Позвольте познакомиться. Рекомендуюсь, так сказать: священник кладбищенской церкви, отец Христофор, а это будет мой братец, доктор он, навестивший меня из дальних мест. Врач духовный и врач телесный.
От «врачей» попахивало. Отец Христофор был говорливый человечек небольшого роста, упитанный, с необычайно широким задом. Брат его, наоборот, отличался молчаливостью, даже унынием, худобой, длинные ноги расставлял циркулем, носил пёстрые обтянутые брюки.
Отец Христофор продолжал тараторить:
