
Валентин настоял на включении в петицию политических свобод.
В одну из перемен по коридорам забегали, зашныряли надзиратели, торопливо приглашавшие бурсаков в актовую залу: «Сейчас прибудет его преосвященство».
Актовая зала быстро наполнилась, раздалось «Ис пола эти деспота», сквозь расступившуюся толпу молча, решительно, ни на кого не глядя, прошёл к кафедре властный, угрюмый, высокий, благообразный старик в клобуке, постукивая посохом, — обвёл сгрудившихся и примолкших бурсаков внимательным, острым взглядом из-под нависших, густых, седых и сердито двигавшихся бровей, заговорил. Он говорил о «татях, приходящих ночью», о «великой смуте», о «ядовитых семенах», о «поджигателях». Он благополучно добрался до «разрушителей народных основ», но в это время стоявший возле меня Митя Денисов пригнулся, вложил два пальца в рот. Раздался пронзительный, молодецкий, разбойничий посвист. Архиерей умолк. Стало тихо. Виссарион Казанский, протяжённо-сложенный дылда, умница, лентяй и сатирик, отчётливо и отлично гаркнул:
— Пошёл ты к чёрту, иезуитская лахудра!
Толпа застыла, но на один лишь миг. Затем она колыхнулась, зашумела, засвистела, затопала, заулюлюкала. Где-то зазвенело возбуждающе разбитое стекло. Низенький, приземистый инспектор с бельмом и с косым, большим, отвисшим животом тщетно и беспомощно махал руками, неразборчиво хрипел. Толпа неистовствовала. С потемневшим от гнева лицом архиерей спустился с кафедры, немного постоял, как бы что-то обдумывая, направился поспешно к выходу.
Вечером стало известно, что состоялось заседание училищного совета; на нём обсуждался список семинаристов, подлежащих немедленному увольнению. Вот тогда-то и было пущено слово «бунт». Неведомо, кто и когда решил бунтовать, но это уже решили бесповоротно. Испокон века громили семинарию. Громили её в 90-х годах, в последний раз громили в 1902 году. Таков неизменный, освящённый всеми традициями прошлого обычай. И уже назначили время: бунтовать будут после всенощной под воскресенье, сегодня.
