
В мир пришло ожидание. Ничто не спало, а только притаилось, даже и небо зажмурилось.
Ожидание разрешилось внезапно, как это всегда бывает, когда долго и напряженно ждешь. Ящеркой пробежало легкое пламя и юркнуло за горы. По хлебам, на мгновение освещенным, прокатилась легкая дрожь, и они сделались совсем недвижны, склонились покорно, будто ждали, что их погладят, как гладят ершистых детей, ввечеру усталых и ласковых.
Сверкнуло еще и еще, теперь ярче и длиннее. Желтыми соломинками сламывались молнии над окоемом и озаряли разом весь этот окоем и все, что было там: зубья елей, пестрый щит, упорно мигающий красным оком, и две скворечни, почему-то сдвинувшиеся с подворий.
Зарницы тревожились в небе, зарницы играли на хлеба. В русских селах так и зовут их -- хлебозары.
Казалось мне, поле, по которому я шел, было так далеко от зарниц, что свет их не доходил сюда. Но это только казалось.
Отчего же тогда еще в сумерках повернулись колосья в ту сторону, откуда вслед за теплом пришли зарницы? И отчего разом так мудро поседели хлебные поля, а кустарники будто отдвинулись, давая простор им, не мешая совершаться какому-то, хлебам лишь ведомому, обряду?
Отчего же и море, сделанное человеком, совсем ушло в темноту, несмело напоминая о себе тусклым блеском, а деревня вовсе унялась и будто ужалась в склон горы, стесняясь своих непорядков и обыденности сломанной березы у причала, пустоглазой, навсегда смолкшей церквушки и подмытых огородов с упавшими в воду пряслами, подслеповатых черных бань, рассыпанных на задах, и хриплого голоса, вдруг резанувшего по трепетной тишине, -- всей этой будничной заботы на завтрашний день, всей этой суеты и нервности, которой так богат сегодняшний век?
Зарницы. Зарницы. Зарницы.
Земля слушает их. Хлеба слушают их. И то, что нам кажется немотою, для них, может быть, самая сладкая музыка, великий гимн о немыслимо огромном походе хлебов к человеку -- от единого колоска, воспрянувшего на груди еще молодой матери-земли, зажавшей внутри огонь -- к этому возделанному человеческими руками полю.
