— Я друг твоего отца.

Словно отец все еще был — здесь, в Азии, или там, в Европе, или, может, еще где-то все еще был после того, как мы виделись в последний раз там, на въезде в ту усадьбу, в квадратной трехъярусной башне с островерхой черепичной крышей, куда мы тяжело поднимались с матерью по плоским, стертым временем каменным ступеням, и его вывели из камеры, и я увидел его таким, как всегда, только в очках от правого стекла торчали осколки, а глаз был залеплен тряпицей… («Оазис»).


Не правда ли, информации — на эпопею, хотя это всего одна фраза, стремительно взбегающая вверх по ступеням напряженного ожидания, как восходящая гамма, и создающая предчувствие обрушения, краха, невозвратности. Удивительная суровая музыкальность, стройный эпический ритм, тонкая завершенность звучания. Отточенность текста — за этим большой труд и большая ответственность.


— А что лба не перекрестил?

И Стяпукас, не поднимая еще глаз, пробормотал:

— А я больше не крещусь, маманя…

— Так что, совсем уже евреем заделался? — краска бросилась в бледное до того лицо Морте.

— И еврей и не еврей, ни то ни се, — ответил Стяпукас.

— Хоть так… Я говорила! Лучше безбожником! Только не евреем… («Горький вкус щавеля»)


Писатель волен осознавать или не осознавать себя выразителем национальной идеи, литература же всенепременно национальна в той мере, в какой автор объективно выступает носителем этой идеи.


…он обернулся и вновь смотрел на мертвые обнаженные тела, как попало валявшиеся во рву.

«Если бы они теперь поднялись, я снова мог бы стрелять», — подумал он. Он погладил ствол автомата — и обжег руку: автомат все еще оставался горячим. Он выругался несколько раз, и только после этого услышал голос из глубины рва:



5 из 6