11/V 44. С утра поехала к Тусеньке, которая что-то хворает. У нее застала Самуила Яковлевича. Он сидел на стуле возле ее тахты и мучился от вынужденного некурения. Рассказывал нам о своем детстве, о толстой m-me Левантовской, дуре, которая везла его, одиннадцатилетнего, куда-то в поезде.

«Она спросила у соседей (и я как-то сразу понял, что вопрос этот угрожает мне стыдом): – Вы читали Пушкина? – Да. – Вот и он тоже пишет стихи».

Туся предложила ему послушать мою поэму (выходит, я тоже пишу стихи), С. Я. слушал, опустив на грудь голову, чуть похожий на Крылова, будто дремлющий. Но когда я кончила, заговорил с большим темпераментом, вскочил и, наверное, заходил бы по комнате, если бы пространство существовало. «Говорить? Или лучше не надо? Ведь вы не кончили еще – может помешать».

– Нет, говорите.

Вступление не понравилось С. Я. «Тут субъективное не стало объективным». Главы о детях и Эрмитаже он похвалил. «Вы были в Ташкенте, и это слышно. Человек текуч, как река, и в нем все отражается. Это повторение слова в конце – это у вас с Востока и очень хорошо».

Объясняя мне недостатки и удачи, С. Я. цитировал Твардовского, Пушкина, Лермонтова. Мы с ним хором прочли «Мороз и солнце…», и «Чертог сиял…», и «Выхожу один я на дорогу…» Заговорили о Берггольц. «Рассудочно», – сказал С. Я. И похвалил из ленинградцев Шишову.

Тусенька все время молчала. А потом произнесла:

– Объясните мне, Самуил Яковлевич, вот что: почему вступление, где Лида говорит о вещах таких дорогих для нас, нами пережитых, – не трогает? Ведь человека моей биографии оно, казалось бы, должно было тронуть с полуслова. А дальше – диванчик, дети, Нева, заново увиденная сквозь окно, – это все уже существует. В чем тут дело? Почему то, такое пережитое и искреннее, не нашло выражения, а это нашло?

– Я был бы Богом, если б мог ответить на этот вопрос, – сказал С. Я.



3 из 455