
— В какую литературную традицию вы себя включаете?
— Понятно, что я сугубый кондовый реалист, с одной поправкой… Я для себя (условно, конечно) литературу делю на литературу как изделие и литературу как разговор. Я считаю, что литература как изделие — вещь совершенно необходимая, но все-таки вспомогательная. Она подготавливает почву и возможности для литературы как разговора. Если брать литературу профессиональную, высокого уровня, то для меня литература как разговор стоит на первом плане. Когда я говорю, что я реалист, то это только для того, чтобы как-то себя назвать, в какой-то реестр зачислить. При всем моем внимании и любви к слову, для меня это все-таки только средство. Слово не самодостаточно. Я для себя определяю суть работы как разговор с читателем — при минимальном расстоянии между ним и автором. Причем это совсем не противоречит тому, что читатель должен быть тебе не известен, что он должен быть рассредоточен в пространстве и времени. Мне кажется, как раз из этого парадокса и должно рождаться настоящее искусство: с одной стороны, читатель тебе не известен, отдален во времени, а с другой стороны — предельно близкое расстояние, до интимности, между автором и читателем. Вот мой идеал, то, чего я хотел бы. И не только от себя, но и от книг, которые читаю. Я вижу в развитии искусства, и литературы в частности, тенденцию к предельной индивидуализации. Я часто вспоминаю слова Шпенглера в «Закате Европы» о том, что в античном мире даже дневник был эпическим, а в фаустовское время — даже эпос дневниковым.
