
Возмущение достигло предела; все различия убеждений исчезли в общем чувстве презрения и гнева; де Рессегье проявил не меньше энергии, чем Эжен Сю. Впервые казалось, что у всего Собрания одно сердце и один голос. Каждый высказывал, наконец, свое истинное мнение о человеке из Елисейского дворца, и теперь обнаружилось, хотя раньше никто не отдавал себе в этом отчета, что Луи Бонапарт давно уже создал в Собрании полное единодушие, единодушие презрения.
Кола (от Жиронды) рассказывал что-то, оживленно жестикулируя. Он только что был в министерстве внутренних дел, он видел де Морни, он говорил с ним, он, Кола, был возмущен преступлением Бонапарта. Впоследствии это преступление сделало его членом Государственного совета.
Де Пана переходил от одной группы к другой, объявляя депутатам, что он назначил экстренное заседание на час дня. Но мы не могли ждать. События развивались стремительно. В Бурбонском дворце, так же как и на собрании на улице Бланш, все сознавали, что каждый лишний час довершает переворот, все терзались своим молчанием и своим бездействием, железное кольцо сжималось, поток солдат все прибывал и безмолвно наводнял дворец; то и дело у какой-нибудь двери, где только что проход был свободен, появлялся часовой. Однако на группу депутатов, собравшихся в зале заседаний, никто еще не посягал. Нужно было действовать, говорить, заседать, бороться, не теряя ни минуты.
Гамбон сказал: «Попробуем еще уговорить Дюпена; он официальное лицо, он нам нужен». За ним послали. Его не нашли. Его не было, он исчез, отсутствовал, спрятался, притаился, забился в какую-нибудь щель, зарылся, застыл, провалился сквозь землю. Где он был? Никто не знал. У трусости есть неведомые норы.
Вдруг в зал вошел человек — человек, не имевший никакого отношения к Собранию, в мундире с погонами старшего офицера, со шпагой на боку. Это был один из батальонных командиров 42-го полка; он потребовал, чтобы депутаты оставили здание, где находились по праву. Все, и роялисты и республиканцы, набросились на него, по выражению одного возмущенного очевидца. Генерал Лейде обратился к нему с такими словами, которые хлещут не слух, а щеки.
