
П. Пильский, сетуя на медлительность действия и отсутствие «размаха фабулы», упрекал В. Сирина в том, что, «еле-еле дотрагиваясь до предметов своего изображения, ценя певучесть фраз, слегка кокетничая писательской воспитанностью, своей изощренной наблюдательностью», он «любит литературный фарфор» (Сегодня. 1931. 14 октября. С. 3) и при этом демонстрирует «самолюбивое нежелание считаться с <…> реальными, всем знакомыми, осязаемыми формами» жизни: «Все у него выходит мягко, неподчеркнуто — эмаль и лак. Я говорю о внутренней прохладности. В. Сирин не волнует. Это не укор, но и не похвала: это просто свойство автора, — может быть, недостаток темперамента, может быть, чужая, не русская школа, но, возможно, личная избалованная воспитанность: приятно, не резко, ровно, местами интересно. Есть произведения, заставляющие нетерпеливо ждать конца и развязки. Есть другие, занимающие внимание своим процессом, как вышивка, еще не знающая своего назначения, ласкающая глаз теплыми, но неяркими красками. Это — Сирин» (Сегодня. 1932. 3 февраля. С. 3).
Близкую позицию занял Г. Адамович <см.>. Очень осторожно, деликатно и ненавязчиво, со множеством оговорок и отступлений, он продолжал развивать свою любимую мысль о том, что В. Сирин — это «наименее русский из всех русских писателей», а его новый роман расценил как «апофеоз и предел «описательства», за которым зияет пустота».
Аналогичным образом отозвался о «Подвиге» писатель-монпарнасец В. Варшавский <см.>, увидевший в нем, с одной стороны, «сырой материал непосредственных восприятий жизни», а с другой — образец «чисто формальной литературы», лишенной малейшего намека на духовность.
По сравнению с Варшавским (сотрудником «Чисел», неизбежно втянутым в литературную войну, которую журнал вел против неприлично плодовитого и удачливого «берлинца» В. Сирина), критики старшего поколения, М. Осоргин <см.> и М. Цетлин, заняли более умеренную позицию: оба были далеки от безоговорочного приятия или осуждения «Подвига».