
Но Фронька вздрогнула и разинула звонкий рот.
— Святы дзень! Да такого воука пайскаць! Давай за рытье, что мне положено, — все четыре рубля восемь гривен…
Табельщик крякнул.
— Вишь ты… Ну, бери все. А только потом не жалься, коли мужик твой узнает, как ты на разливе с солдатом под козырьком…
Фроньку качнуло. По круглому лицу ее расплескалось пламя, из синих глаз брызнуло слезой. Голос Фроньки оборвался, и слова еле слышно сползли с языка:
— Яки казки выговаруешь над старэй бабэй! Бог с тобой, — давай хоть и три рубля, чтобы ты сяводни умер!
Вот, собственно, и вся вина табельщика. А капитан…
— Нашел у кого воровать, мерзавец!
Жмуркин уже не сомневался: конец. О непримиримом бескорыстии капитана Карбышева знал в Бресте каждый воробей. Чиновники из хозяйственного комитета боялись не коменданта крепости, не начальника инженеров, а капитана с форта VII. Карбышев никогда не писал ни кляуз, ни доносов. Но не только в тесном офицерском кругу, а и на больших совещаниях в инженерном управлении не раз случалось ему насмерть резать казнокрадов своевременно и громко сказанным словцом.
— Да, еще и нашел когда воровать!
Жмуркин понял: это о войне. Строго говоря, войны еще не было, но, по сути дела, она уже была. Недавно в каком-то городишке Сараеве какие-то сербы убили какого-то герц-шмерц-герца с супружницей. И от этого австрияки сдуру навалились на сербов. Кто такие сербы, кто австрияки, почему немцы полезли в чужое дело, — ничего этого Жмуркин не знал и не понимал. Но знал и понимал, что, когда офицеры говорят об австро-сербских происшествиях, — их речь о войне. История уже бросила в оборот страшное слово: ультиматум, а питерские рабочие уже встретили знатного иностранца господина Пуанкарэ свистками с баррикад. Война…
Тридцать лет тому назад форт VII был вынесен на четыре версты к западу от брестского крепостного ядра. Теперь капитан Карбышев заканчивал перестройку этого форта.
