Рва­ными космами по дому плавал ладан, мешаясь с за­пахом цветов и морозом. На панихиду с улицы входили любопытные, какие-то мещаночки в косынках, крестясь, перешептывались: «Где жена-то?» – «Да, вон, у гро­ба». – «Молодая, поди-убивается». И толкаясь, лезли посмотреть на покойника, на гроб, на цветы, на кар­тины, на мебель, на пальмы, на лицо матери. Но вдруг всех раздавил громоподобный бас диакона; сморкаясь, откашливаясь и находу пуская октаву погуще, он шел служить, возглашать. Суета становилась нестерпима. И только когда в запах морозных цветов и в дым ла­дана влилось откуда-то слетевшее пенье, показалось, что в дом возвращается та прежняя тишина с стра­дальческим прислушиваньем к чему-то пролетевшему и задевшему наш дом темно-большим крылом.

Рыдающе-торжественное пенье разливалось силь­ней, им излечивалось всё и таинственно связывались порванные концы бытия и смерти.

Заколыхавшись, поднятый гроб, в цветах, уже дви­жется в космах ладана, в пеньи…

На улице с непокрытыми головами, с развевающи­мися волосами, за катафалком пошли люди, поехали рысаки, извозчики…

На кладбище ветер гудел в безобразно голых сучьях над смерзшимися зимними могилами…

Последняя сотрясающая «Вечная память», гуд мер­злой земли и метнувшаяся над черной ямой, под руки подхваченная мать…

И всё. И мы возвращаемся с кладбища…

А дома на матово-узорчатой, накрахмаленной ска­терти уже пришепетывает, горячится, юмористически отражая весь стол, начищенный томпаковый самовар. Рядом изогнулась серебряная сухарница, с разрумянив­шимися калачами, масленка с желтоватым маслом и ве­селым мужичком на крышке, вызолоченная сахарница блещет сахаром и хрустальные вазы предлагают вишне­вое и яблочное варенье. Вещи все уже встали на всег­дашние свои места, выполняя все свои обязанности, и предлагая начинать жизнь сызнова. Даже массивное кресло с выгнутой спинкой, в котором умер отец, ото­шло на обычное место и на него теперь может сесть кто хочет.



12 из 230