Конечно, мы чи­таем газеты, следим за Государственной Думой, вол­новались речью Милюкова о «глупости или измене», статьей Маклакова о «сумасшедшем шофере», толко­вали об угрожающих правительству речах Керенского и Родичева; правительство «петербургских старичков» у нас непопулярно, но всё же всех нас это уже мало касается; мы почти уже в окопах, наши чувства только военные, мы видим только войну; и всё думаем, что Бог даст, вопреки всему Россия дойдет и до победы.

Отъезжающий на позиции прапорщик играет на рояле и поет:

«У меня блестят погоны,У тебя дрожит рука.Эти пыльные вагоныЖдут последнего звонка…».

III

И в этот вечер из полка я шел, как всегда, уста­лый, закутанный в обмерзавший от дыханья башлык. Пенза вся в синей темноте; от мороза быстро бегут редкие очертания пешеходов; от режущего ветра ломит переносицу. Зато дома, в жарко натопленных комнатах я рад отдыху. Освещенная сквозь желтый абажур, у темнокрасного стола в гостиной, сидит за вышиваньем мать, в ее пальцах игла делает цветные стежки на суровом, смятом ее рукой полотне. Я снял холоднова­тые сапоги, в туфлях, позевывая, шелещу длиннейшей широченной газетой «Русское Слово».

Вдруг в передней позвонили. Разношеными вален­ками няня Анна Григорьевна прошуршала к парадной двери. И вдруг чьи-то чересчур быстрые шаги, и еще путаясь в рукавах скидываемой шинели, приятель, пра­порщик Арзубьев из передней закричал: «Потрясающее известие! В Петербурге переворот! Самая настоящая революция!».

На полных щеках, в круглых темных глазах Арзубьева сияющая радость. Может быть потому, что тяготили неудачи на фронте, затянувшаяся война, не­мощность правительства, распутинские скандалы, но нет, нет, вовсе не поэтому, а почему-то совсем другому и я вдруг ощутил ту же странно обжегшую меня ра­дость. Эту радость я увидел и в матери и даже в спервоначалу обомлевшей няньке Анне Григорьевне.



24 из 230