Этим то и хороша февральская свобода, что она полная свобода! В ней осуществлена совершетейшал свобода человека!

Посередь снежной улицы, в темноте, мимо нашего дома идут солдатские толпы; сквозь нежно-лапчатую ткань морозного окна видно, как, качаясь, идут в об­нимку, в шинелях нараспашку и всё поют в разнобой, с жгучим удовольствием. А у нас в комнате, указывая на них, присяжный поверенный Ладыгин, в молодости за дело народа знававший каземат Шлиссельбурга, говорит с отвращением:

– Теперь мы все в их руках, – и помолчав, до­бавляет с какой-то трещиной боли в голосе, – ухнула Россия… там, – указывает он куда-то, вероятно, на Петербург, – всё упустили… а теперь уж не подхва­тишь… всё пропало…

VI

В неурочное время в сторожком мраке пустой Ни­кольской церкви, у иконы Богородицы, в высоких, се­ребряных, закапанных воском подсвечниках горят жел­тые свечи. В церкви нас двое: мать и я. Дряхлый отец Никодим в зеленоватой епитрахили служит напутствен­ный молебен; в церкви пахнет и ладаном и какой-то милой затхлостью. Я уезжаю с маршевым батальоном на юго-западный фронт, где началось наступление рус­ской армии.

В чем-то легком, черно-кружевном, на коленях перед сурово темнеющей Богородицей молится мать; в ее моляще поднятых на икону карих, сияющих глазах дрожат слезы, губы осиливая рыдания шепчут; крепко вжимая крестное знаменье в лоб, в плечи, мать неволь­но смежает веки и вдруг, не в силах сдержаться, ры­дает. От старческого голоса отца Никодима, читающего Евангелие, от музыкально-меркнущей темноты, мать плачет всё безудержней. И после молебна мне с трудом удается настоять, чтобы она не ехала провожать меня еще и на вокзал.

Маршевый батальон выстроен на площади с орке­стром музыки впереди. Я член полкового комитета, говорю солдатам краткую речь о начатом наступлении.



32 из 230