Хочется забежать вперед, в двадцатые годы, и рассказать про свою последнюю встречу с Сережей Громаном.

Москва. Мы с Есениным жили в коммунальной квартире.

Вечер. Раздались звонки у парадной двери: раз… два… три… четыре… Я проскрипел челюстями, чертыхнулся, огрызнулся и, прикрыв рукопись однотомником Пушкина, раздраженно положил карандаш.

«Кого еще принесла нелегкая!»

Кто-то из соседей открыл гостю дверь.

— Можно войти? — спросил чужой хриплый голос.

— Можно.

И я тут же вскочил со стула:

— Сережа!…

— Не ждали, Анатолий?

Мы, конечно, поцеловались.

— Может быть, я не вовремя?

Он, как и в далекие времена, сложил губы обиженным бантиком. Но что это был за бантик! Какой жалкий!

Я воскликнул:

— Очень удачно пришли! Страшно рад! Я валялся на кровати, поплевывая в потолок… Раздевайтесь, Сережа.

И принялся торопливо стаскивать с него облезлую оленью доху.

— А где Есенин? Вы ведь живете вместе?

— Да. Он сейчас в бане.

— Довольно способный парень, — снисходительно промолвил Громан. — К сожалению, с эсеровщинкой.

Два-три года тому назад мой пензенский друг, став председателем Всероссийской эвакуационной комиссии при Совете Народных Комиссаров, разъезжал в громадной желтой машине по голодной, холодной и мужественной Москве. Мне казалось, что город похож на святого и на пророка. Его каменные щеки ввалились и худое немытое тело прикрывало рубище. Но глаза Москвы были как пылающие печи. А голос — как у бури. Выражаясь библейским языком.

В те дни Сережа Громан не расставался с толстым портфелем из крокодиловой кожи и ходил в превосходной оленьей дохе, полученной по ордеру. Она была сшита на рост Петра Великого. Председатель эвакуационной комиссии путался в ней, как мадам Сан-Жен в придворном платье со шлейфом.



31 из 263