
– Вы не волнуйтесь, пожалуйста, но ваша жена заговаривается. Мозговые явления… Это пройдет!
– А что же она говорит?
– Она говорит, что медсестры похожи на ангелов Гирляндайо…
– Конечно! – вскричал Олеша. – Светлые одежды, скользящая, как бы летающая походка, милосердное выражение лица. Оля права!
Это был любимый рассказ Олеши – о двух способах видеть, о двух мироощущениях.
Когда он рассказывал его, в его голосе как бы звучали фанфары.
Приподнятостью, даже театральностью своего поведения Олеша напрашивался на сравнение его со спектаклем. Человек-спектакль. Он был отгорожен от мира несколькими занавесами. Иногда раздвигался только один, иногда еще один, редко – все.
Я читал в рукописи интересные воспоминания Э. Казакевича об Олеше. Высоко расценивая его, Казакевич в то же время с некоторым осуждением отзывается об излишне снисходительном отношении Юрия Карловича к иным людям, снисхождения не заслуживающим.
Я знаю, что Олеша и Казакевич любили друг друга. Когда-то, за несколько лет до войны, Олеша дал один из примеров своей удивительной проницательности. Он предсказал, что Казакевич когда-нибудь будет боевым офицером. Каким образом Олеша разгадал в тихом еврейском юноше будущего лихого разведчики, в этом тайна зрения Олеши.
Но слова Э. Казакевича о якобы «снисходительности» Олеши означают только то, что Казакевич не побывал за самым последним занавесом в душе Олеши. Вот там Казакевич не посетовал бы на его снисходительность. Там он навидался бы молний и наслушался бы громов!
Есть мнение, что Достоевского с его визионерством, с его мучительными резекциями души, с его обостренным вниманием, направленным на самого себя, Олеша предпочитал всем другим художникам.
Это заблуждение основано на неполном знании Олеши.
«Это писатель, против которого можно испытывать злобу».
