
Ему нужна «тайна», нужно «сверхъестественное»; это значит: нужна религия. Дойдя до какой-то крайней точки в своих мыслях о мировом владычестве, вдруг понял он, что ему не обойтись без религии: что не может быть всемирного объединения людей без внутренне объединяющего центра, абсолютного Единства — Бога.
«Я создавал религию. Я видел себя на пути в Азию, на спине слона, с тюрбаном па голове и с новым, моего сочинения, Алкораном в руках».
Вообще, надо помнить, что он говорит об этом почти всегда небрежно или неловко, неуклюже, потому что извне, не то чтобы поверхностно, — иногда, напротив, очень глубоко, — но именно только извне, со стороны, и с тою легкою усмешкою, которая напоминает оскал фернейского мертвого черепа. Вольтера он, впрочем, не любит и не уважает. «Злой человек, дурной человек. Это он довел нас до такого состояния», — сказал бы он о нем еще охотнее, чем о Руссо. Но от вольтеровской усмешки в религии не может отделаться. Чувствуется, однако, и сквозь эту усмешку, что религия для него не пустое и не легкое дело, а очень важное, трудное и даже, говоря опять неподходящим для него человеческим словом, очень страшное.
Как бы то ни было, но, поняв, что в мировом владычестве не обойтись без религии, он понял и то, что религиозно строится оно, как пирамида, постепенно суживаясь кверху и, наконец, заостряясь в одном острие, в одной математической точке, где земля соприкасается с небом, человек — с Богом. Или, другими словами, человек, на вершине мирового владычества, должен, — хочет не хочет, а должен выговорить эти страшные или просто нелепые, «сумасшедшие» слова: «Я — Бог»; «Divus Caesar Imperator». Римские кесари говорили это не по глупости, — были же среди них такие умные люди, как Юлий Цезарь, и не по «сатанинской гордости», — были среди них и святые, как Антонин и Марк Аврелий, — а потому, что к этому вынуждала их внутренняя логика мирового владычества; став на это место, человек должен это сказать, — иначе вся пирамида рушится.
