
У Виктора Семеновича было искажено лицо. Он держал руку на груди, вероятно, у него схватило сердце. Но говорил он по-прежнему спокойно – только большая ненависть дает силы быть таким спокойным:
– Ну что же, кажется, ты полностью высказался – теперь моя очередь. Садись, садись, нечего маячить перед глазами! Так вот – находимся мы с тобой, точно, в одной камере, от этого никуда не денешься.
– Хотелось бы деться – охрана не пустит!
– И это верно – охраняют нас бдительно. Но почему? Как случилось, что оба мы ввергнуты в тюрьму – я правительством, за которое сражался, ты – правительством, против которого боролся. Я – друзьями, ты – врагами…
– Что до меня, то более или менее ясно.
– Спасибо, что хоть о себе признаешь ясность. Значит, все дело во мне? Давай и со мной разберемся. И тут я тебе скажу такое, что обрадуешься, хоть и преждевременно. Я не знаю, почему меня арестовали. Больше того, я не понимаю, почему арестовывают таких, как я, почему все это приняло массовый характер, – хочу понять, бьюсь над этой мыслью, догадываюсь, но полностью, нет, еще не знаю!
– А чего проще? Самоистребление!
– Слыхал: Левиафан пожирает свои внутренности. Неумный, ограниченный ты человек! Разве это объяснение? Я спрошу тебя: почему дошло до самоистребления? Где причина такого чудовищного конца, о котором ты каркаешь? Ничего на это ты не ответишь, ибо не может быть ответа на то, чего и в помине не существует. В тебе просто ожили старые твои чаяния. Все эти годы ты об одном мечтал – чтобы мы рухнули.
– Но ты не отрицаешь, сам-то не отрицаешь же – странное и непонятное творится? Так ведь?
– Да. Так. Странное и непонятное. Пока еще странное, пока еще непонятное, завтра, может быть, все объяснится.
