Я переводил взгляд с него на Дебрева. Дебрев при появлении нового арестанта вначале отшатнулся, потом весь сжался, теперь с ногами сидел на койке, прижимаясь спиной к железной спинке – поза, которую и ребенок долго не выдержит, – и не отрывал тусклых глаз в глубоких глазницах от согнувшегося нового соседа. Пожилой арестант внушал Дебреву ужас, это понимал даже я. И я ожидал драматического продолжения, когда оба соседа прервут затянувшееся молчание. У них, по всему, были свои вещие счеты – я даже догадывался какие.

Пожилой арестант, не раскрывая глаз, сказал:

– Молодой человек, сколько вам дали? Десять с последующим поражением в правах?

– Да, десять с поражением, – сказал я.

– Не предупреждали, когда на этап?

– Не предупреждали.

– Да, сейчас не предупреждают – берут и выводят. Берегут слова, слова стали дороги, а дела подешевели, делами не экономят. Давно, давно предвидели: слово станет плотью. Только думали, что слово воплощенное явится благодатью и истиной, а оно обернулось хвостатым страхом, двурогим ужасом, багровым призраком гибели…

– Не понимаю вас, – сказал я. Мне казалось, новый арестант не в своем уме.

Он поднял голову, резко повернулся ко мне, распахнул веки. Я и вообразить не мог, что так бывает: на морщинистом, старчески-сером лице светили очень яркие, очень голубые, очень живые глаза. Они разительно не совпадали со всем обликом этого пожилого человека. Он засмеялся так странно, словно не он, а я говорил что-то совсем уж несообразное. В отличие от молодых глаз голос у него отвечал облику – старчески-тусклый.

– Не понимаете, верно, – подтвердил он. – И не один вы. Миллионы людей растерялись и запутались. Ибо произошла самая неожиданная, самая невероятная революция в нашей стране – не классовая, не промышленная, а философская. В самом материалистическом государстве мира воспрянул и победил идеализм.



33 из 303