
Лукьянич, не терпевший шума, сухо посоветовал Панкратову:
– Вы не орите, пожалуйста! Поберегите голос на допросы, там он вам понадобится больше.
Три дня Панкратов втихомолку страдал, поедая пшенную кашу, а на четвертые сутки к нам втолкнули нового арестованного.
Его именно втолкнули. Очевидно, он сопротивлялся, может, вырывался из рук охраны и ему наддали коленом «нижнего ускорения». Он влетел в камеру, остановился, оглянулся, тяжело дыша. Он не сказал нам обязательного «здравствуйте!», и мы его тоже не приветствовали.
– Ваша койка вот эта! – вежливо сказал корпусной, вошедший с тремя стрелками. – Держите себя тихо. Для буйных у нас карцер и смирительная рубашка.
Арестованный не шевельнулся. Он молчал и ожесточенно дышал. Он был высок, очень худ и, видимо, силен костистой жилистой силой. На нас он по-прежнему не глядел. Он был поражен шоком, его измученные, глубоко запавшие глаза горели – маленькие, серебряно посверкивающие точки на землистом, чем-то знакомом лице. Странно наблюдать крепких людей, ошеломленных до того, что не могут шевельнуться – ни сесть, ни пасть, ни наклониться, ни поклониться. Они просто окостенело стоят – я уже видел раза два подобное состояние, оно не было мне внове, но все также потрясало чувство.
Но когда корпусной повернулся к двери, новенький пробудился. Он метнулся за корпусным, громко крикнул:
– Не смейте! Слышите, я не позволю! Немедленно соедините меня с товарищем Сталиным.
Корпусной по природе был из тех, что любят поболтать. Нам он читал нотации по любому поводу, а еще охотнее без повода. Временами он изъяснялся почти изысканно.
