
И с ученым или с неучем
Толковать мне, в общем, не о чем,
и этой фразой творит чудо: простой разговорной интонацией, какой-то повседневной сложностью самой мысли, он очеловечивает мизантропию. И почти во всех своих стихах он, одному ему ведомым путем, объединяет те две поэтовых ипостаси, которые сам Пушкин так резко разделил: «ничтожного» и «широкошумного».
Георгия Иванова любишь за редкую, ни на кого не похожую красоту его стихов. Кстати, те, кто любит говорить о его «нигилизме», забывают, что замечательное произведение, — как и вообще все удачное в искусстве, «всегда утверждает, даже если повествуется о всеобщем отрицании. Не хочется подсчитывать гласные и согласные (хотя, кто, кроме
Батюшкова, умел так инструментовать на «н», так расставлять слова на «енье» и «анье»), и хорошо, что Георгия Иванова еще нельзя изучать: его красота живая. Зато чувство этой красоты, которое ни одна эстетика не может определить, у него безошибочное, и с какой небрежностью рассыпала она «волшебно на авось». В «Распаде атома» автор чуть не на каждой странице жалуется, что «чуда сотворить уже нельзя», но как удалось Георгию Иванову сотворить чудо, скажем, в «Желтофиоли» или в «Полутона рябины и малины»?
…как-то до войны, в Ленинградской Филармонии, я слушал с хор третью симфонию Малера. Уже играли последнюю часть; я прилежно следил за развитием тем, а зрительно представлял себе движение планет вокруг солнца. Вдруг незнакомый старичок, стоявший рядом, блаженно улыбаясь, шепотом закудахтал: красота, красота-то какая! И я вдруг понял, что вот сейчас купаюсь в этой красоте, и дело не в скучных темах и глупых планетах…
В стихах Георгия Иванова тоже дело не в нигилизме.
И есть еще нечто в этих стихах, за что любишь поэта, нечто, может быть, самое главное. Но здесь хочется сказать ивановским неблагожелателям: да, конечно, духовный план;
