
Настал предельный час. Я и в молодости, как до сих пор, доверял больше бумаге, чем красноречию. Сел возле коптилки и принялся строчить на тетрадных страничках. Все как есть. И написав, спокойненько посвистывая, пришил чистый подворотничок на гимнастерку, оделся, сунул пайку хлеба в карман ватника, закинул за спину винтовку, приладил к валенкам лыжи и двинулся целиной впотьмах.
Прибыл вовремя: умели мы рассчитывать дорогу с точностью до минуты. Зашел, доложил. Сидят за столом трое — политруки Баранов, Перельман и воентехник Тихомиров. Далеко не всех однополчан помню по фамилии, а этих мне не забыть. Выкладываю свои листочки перед ними и, как положено, четко выговариваю: «Прошу ознакомиться». Переглянулись удивленно, но просьбу уважили, велели подождать.
В сенях свернул махорочную цигарку, руки чуть дрожат. Сижу и представляю: «Сейчас скажут, что могу быть свободным». И тяжело так думать, но все же и облегчение: совесть чиста.
Долго ждал. За дверью тихо, если и говорили они между собой, то вполголоса. Наконец вызвали.
Когда первый раз заходил, показались они мне свежими, бодрыми — утро же, выспались, позавтракали. А теперь — будто не минуты, а часы прошли — хмурые, постаревшие, ни просвета улыбки, плечи отяжелевшие. И стало особенно заметно моему, привыкшему ко всему армейскому, взгляду, что они не кадровые, а призванные в войну: ни стати, ни выправки, прежнее штатское в них проглянуло. Я стою навытяжку, успел подумать с сочувствием к ним: «Агитировали— и влипли».
Баранов, старший среди них по званию, оглядел меня с ног до головы:
— Слушай, сержант. Ты у нас в полку полтора года. Так? В войну этого достаточно. Рекомендации мы тебе даем.
