
На следующий день вся тюрьма знала эту историю, и на прогулке Милохину кричали: “мамочка”, “няня”, “бабушка Петя” — и делали ему “козу”. Этого самолюбивый “Плевако” не мог стерпеть. Он замкнулся в себе, презрел человечество и стал задумываться над смыслом жизни. Дважды ему снился Миша, его счастливый смех и толстенькие ручонки, которыми он так нежно обнимал развлекавшего его дядю.
Васильев отлично понимал, что происходит в душе этого обвиняемого. Васильев знал биографию “Плевако”, знал, что он был один раз неудачно женат и что его единственный ребёнок погиб от дифтерита в трёхлетнем возрасте.
И тихий, согнутый неизлечимым недугом Васильев, отгоняя мучительные мысли о приближающемся конце (он знал, что у него чахотка и что его положение безнадёжно), нередко размышлял о дальнейшей судьбе “Плевако”, обладавшего завидным здоровьем при искалеченной судьбе. Васильев думал, как согреть и поддержать тот робкий, как травинка, пробившаяся в трещине асфальта, росток человеческого чувства и тоски, который удалось посеять в этой больной душе маленькому Мише.
Вот почему в связи с делом о брегете Васильев сразу подумал о Милохине. В деловом смысле Васильев больше рассчитывал на Музыканта, но ему захотелось, воспользовавшись этим предлогом, оказать доверие и “Плевако”, чтобы поддержать в нём уже начавшийся процесс нравственного самоочищения.
“Плевако” ввели в кабинет. Ещё с порога он мрачно пробурчал “здрасьте” и остановился, глядя себе под ноги.
— Здравствуйте, Милохин, — ответил Васильев. — Садитесь, пожалуйста. Я вас не разбудил?
— Тюрьма не санаторий, — ответил “Плевако”. — Тут мёртвый час не соблюдается… Ваше дело — вызывать, наше дело — приходить… Конец скоро будет?
— Вы имеете в виду окончание следствия?
