
x x x
Падает редкий, крупный снег. Вдоль тротуара бурые сугробы, под ногами грязь…
Впрочем, это уже не зима — середина марта. Еще мерзнут без перчаток руки, но дышать уже легко — весна.
Над голыми ветками «Прудков» грузно пролетает ворона. Мальчишки на углу Греческого торгуют папиросами.
— Почем десяток?
— Триста.
— Хватил!
— Пожалуйте, гражданин, у меня двести.
— У него липа, берите у меня — двести пятьдесят…
…Вонь серной спички, зеленоватый дымок папиросы. И у папиросы, закуренной в этом теплеющем воздухе, — уже особый, «весенний» вкус.
— Куда же мы пойдем?
Гумилев стряхивает снег со своей обмерзшей дохи и поправляет чухонскую шапку с наушниками.
— Ты не торопишься? Прогуляемся тогда до Лавры. Мне надо там к сапожнику.
— С удовольствием. Но что за идея подбивать подметки у Лавры, когда сапожник есть на твоей лестнице?
— Ну, мой у Лавры не простой сапожник. Я поэтому к нему и хожу.
Умнейший старик. Начетчик — священное писание знает, как архиерей, о Пушкине рассуждает. Я Лернера к нему свести собираюсь — пусть потолкуют.
— Какой-нибудь скрывающийся генерал или профессор?
— Ах, нет — мужик с Волги, в тридцать лет писать научился. Но умнейший человек и презабавный. Вроде Клюева, только поострей. Да ты сам увидишь.
Мы прошли Старый Невский и, обогнув Лавру, свернули в какой-то проулок.
Деревянный забор, двор, засыпанный снегом, потом сени, лесенка, наконец, узкая дверь с молотком-колотушкой. Открыла босоногая девчонка. — "К Илье Назарычу? Дома".
…Проворно работая шилом при свете коптилки, старик в грязной блузе, поблескивая из-под железных очков колкими глазками, говорил:
— Вы, Николай Степаныч, извиняюсь, ошибаетесь. Пушкин, Александр Сергеевич, России не любил. До России ему дела никакого не было. Душой он немец, вот что. А любил он, ежели желаете знать, жену да Петра.
