
Я наполнил ведро прозрачной холодной водой, напился сам и потащил ведро мимо яранги нашего первого и бессменного до самой своей смерти почтаря Ранау, мимо пустого жилища Памья, потому что он со всей семьей находился с гостями. Приблизившись к школьному зданию, я вдруг услышал такое, что меня остановило: кто-то пел по-русски. Незнакомый голос, я такого не слышал в Уэлене.
Кто же это мог быть?
Я занес ведро на кухню, быстро пробрался в комнату, где собрались все. Голос был звонкий, похожий на мальчишеский:
Я протолкался в зал и увидел на сцене эскимосского паренька Тагроя. В прошлые зимние каникулы науканские школьники приезжали к нам в гости, жили в интернате, и тогда я познакомился с ним. Голос у Тагроя был звонкий, как первый ледок. Самым удивительным для меня было то, что он пел русскую песню всерьез. Ведь даже школьное пение для нас было скорее обязанностью, учебным процессом, а тут было такое, что я наблюдал только у Лены, – словно песня сама рождалась в горле Тагроя, в его груди, закрытой чисто выстиранной, но уже полинялой камлейкой, сшитой из десятифунтового мешка из-под американской муки. Глаза Тагроя были полузакрыты, и песня лилась из широко раскрытого горла без напряжения, свободно, вольно.
