
Единственный патефон служил недолго. Сначала что-то случилось с пружиной, Заводная ручка с грохотом разворачивалась в обратную сторону, нещадно колотя нас по рукам. Мы подкладывали кусок камня, продолжая слушать пластинки. Потом голоса захрипели и стали до того неузнаваемы, что только наша память помогала нам восстанавливать первоначальное звучание русских песен.
Но полярная станция существовала рядом. Я теперь знал, что мне там надо. Я старался приходить в то время, когда полярники садились возле черного ящика, который раньше пугал меня аккуратным, безысходным порядком чередования белых и черных клыков. Когда я впервые тайком открыл пианино, мне показалось, что я заглянул в пасть неведомому хищному зверю.
Долгое время пианино молчало. Лишь изредка кто-то из полярников пытался одним пальцем подобрать мелодию да наши уэленские ребятишки, обнаружив, что в кают-компании никого нет, тайком открывали зубастую пасть и осторожно трогали клавиши, дивясь богатству звуков.
Но вот приехала на полярную станцию девушка. Она заведовала самым дальним павильоном, где помещались магнитные приборы, а весь домик привлекал наше внимание большим количеством позеленевших шляпок медных гвоздей. Мы знали, что подходить к этому домику не следует, поэтому новую сотрудницу, которую звали Леной, мы видели только издали, пока однажды не случилось событие, которое навсегда соединило образ русской песни с этой девушкой, фамилию которой, к сожалению, я так и не догадался узнать.
Впервые я услышал ее голос летней светлой ночью. Она взяла байдару у охотника Каляча и выехала на лагуну. Она пела никогда не слышанные нами песни. Открылись двери в ярангах, люди вышли на улицу, уселись на камни.
В полярный день в Уэлене тихо и ясно. Солнце уходит далеко за Инчоунский скалистый массив, выходит на морской простор и медленно приближается к тому месту, откуда ему надлежит снова подниматься.
