На следующее утро, когда мы зашли в палату, то увидели, что кровать, на которой лежал муж, пуста и ширмы у кровати не было. Один из соседей больных сказал, что сегодня утром около шести часов муж перестал дышать. Пришла сестра, закрыла ему лицо простыней, и вскоре его вынесли в мертвецкую. Это было 6-го июля 1934 года. Сестра сдала мне одежду мужа, его часы и прочие мелкие вещи, и мы пошли в мертвецкую. Здесь лежал покойник с восковым, очень спокойным лицом. На груди его сочилась рана после операции. Один из товарищей снял с лица мужа маску, и через пару дней мы его хоронили на кладбище Пер-ля-Шез. Тело его было сожжено в крематории, и урна с прахом замурована в стене».


Грустно… Смерть каждого человека трагична, каким бы он ни был в грешном своем бытии. И все же попытаемся предположить: кто же это? Кто так мирно и кротко рассчитался с жизнью в нищей больнице, в одиночестве и неприкаянности? Скромный служащий, работяга-неудачник, запутавшийся в жизни интеллигент, разорившийся предприниматель?…

Нет и нет. Имя героя письма когда-то, не так уж задолго до его кончины, гремело по всей России, отголоски аж по всему миру разносились. Имя пахло порохом, кровью, потом боевых лошадей, ружейным маслом, ременной сбруей боевых тачанок. Оно, это имя, стало символом нашей гражданской войны – кровавой и беспощадной друг к другу. Символом русской лихости и удали, презрения к своей и – к великому нашему несчастью – чужой жизни.

Имя это – Нестор Иванович Махно. О нем, а главное – о делах, с ним связанных, и пойдет рассказ в нашей книге.

Вернемся, однако, к письму, ибо не случайно именно с него началось наше повествование. Тут нужны кое-какие пояснения, которые потребуют некоторого авторского присутствия: недолгого, впрочем, весьма недолгого.

В начале шестидесятых годов я, научный сотрудник Ленинградского отделения Института истории Академии наук СССР, как и ряд моих молодых сверстников-историков, с головой окунулся в изучение истории гражданской войны. Время для того было, по нашим понятиям, благоприятное: архивы, ставшие доступными так широко в конце пятидесятых, еще не успели «закрыться», в академических институтах и изданиях сохранялось еще известное свободомыслие.



3 из 133